Борис Львин
Россия и демократия
(март 1998)

Предуведомление публикатора

Этот текст я прочитал тогда, когда он был написан. В один из приездов в Москву Борис Львин оставил мне его распечатку вместе с рецензируемой статьей Дмитрия Фурмана. В последние дни 1999-го года я понял, что этот текст – не просто современен, но остро современен.

Перечитав его, я только утвердился в этой мысли. Написал автору и вскоре получил от него по электрической почте предлагаемую вашему вниманию рецензию, снабженную свежим авторским предисловием и подготовленным им же интернетно-ссылочным аппаратом.

Гр.С., 13.01.2000 г.

Предисловие автора. 2000 год

Предлагаемый текст был написан в марте 1998 года. Его жанр был не вполне ясен – нечто между письмом в редакцию и самостоятельной статьей. Видимо, по этой причине он в то время и залег в архив. В некотором смысле речь идет о рецензии второй степени – ведь обсуждаемая статься Д.Е.Фурмана "“Случай России”. Российская демократизация в мировом контексте" (опубликована в 9-м номере журнале “Свободная мысль” за 1997) сама представляет собой нечто вроде развернутой рецензии на книгу Хуана Линца и Альфреда Степана “Проблемы демократических преобразований и консолидации. Южная Европа, Южная Америка и посткоммунистическая Европа” (Juan J. Linz, Alfred Stepan. “Problems of Democratic Transition and Consolidation : Southern Europe, South America, and Post-Communist Europe”. Johns Hopkins Univ Press. 1996) – скорее, даже некое общее размышление о России в связи с этой книгой.

Думаю, необходимо сказать пару слов о самом Д. Фурмане. Считаю его безусловно крупнейшим в России аналитиком-политологом, специалистом в таких областях, как история религиозных и национальных движений в политическом и социальном контексте. Его книга “Религия и социальные конфликты в США”, изданная в 1981 году, была и остается, на мой взгляд, самым глубоким исследованием такого уникального феномена, как США, написанным после Токвиля. Его перу принадлежат великолепные работы о национальных движениях – от книг о сикхах в Индии и движении за независимость в Эстонии до цикла статей о постсоветских республиках, опубликованного в “Свободной мысли” в 1993-1996 годах.

В сети можно найти почти целиком выложенный сборник статей о Белоруссии, где Д.Фурман выступает составителем, редактором и автором (или соавтором) трех статей, его статью об Украине из “Свободной мысли” за 1995 год. Более или менее регулярно он печатается и в “Общей газете”. Два месяца назад он изложил свою позицию по Чечне на радио “Свобода” – и я практически полностью ее разделяю]

Б.Л., январь 2000 г.

Борис Львин

Россия и демократия

Давно слежу за творчеством Д.Е.Фурмана – без сомнения, нашего ведущего политолога. Круг его интересов поражает, а нестандартный подход к актуальным проблемам национального, религиозного и государственного развития разнообразных стран и народов вряд ли может кого-то оставить равнодушным.

Но если то, что Д.Фурман пишет об Америке, Китае, Индии, Эстонии, Армении и Лютере полностью “ложится” мне в голову, то интерпретации российской действительности иногда кажутся спорными. Хотел бы, в частности, высказать определенные сомнения и соображения, связанные со статьей Д.Фурмана “Случай России”.

Статься эта написана “по поводу” книги Линца и Степана. Их типологию Д.Фурман называет “полезной, но немного опасной”.

Мое отношение к Линцу и другим известным исследователям-“демократоведам” типа Лийфарта и Сартори – двойственное. С одной стороны, они демонстрируют огромную эрудицию; с другой – все их попытки систематизации и последующего выведения неких закономерностей развития институтов общества представляются мне изначально шарлатанскими. Очевидно ведь, что история не может быть детерминистична; в жизни, как известно, всегда есть место подвигу – а значит, все попытки выстроить матрицы и схемы политического развития на математический манер заранее обречены на провал. Не случайно все эти теоретики очень и очень осторожны в предсказаниях – а ведь подлинная теория таковой является только потому, что обнаруживает закономерности, то есть предсказывает события будущего. Именно поэтому знание политологии совершенно не требуется для политика. Если бы политология была наукой, то “образованные” политики переиграли бы непросвещенных в ходе конкуренции. Все это к тому, что труды Линца, Степана и др. я бы назвал “интересными, но немного бесполезными”.

Ведущая мысль современной политической социологии – Institutions matter -- “Институты значат”. Мне кажется, однако, что значение институтов обычно сильно преувеличивается. Например, американцы слишком часто живут под гипнозом мифа о собственной конституции (и прописанных в ней институтов), принятие которой считают выдающимся событием. В реальности, думается, конституционная история Америки показывает нечто противоположное – а именно, что все решается господствующей в обществе идеологией. Если идеология позволяет, то творческая юридическая мысль зальет в институционные формы любое содержание. Не случайно же так часто проваливались все попытки американцев надеть свои конституционно-институционные одежды на другие народы.

Но – ближе к СССР и России.

Д.Фурман утверждает (и находит подтверждение в книге Линца и Степана), что изначальным пороком нашей реформы было то, что в умах наших вождей – прежде всего Ельцина – сложились ложные приоритеты: рынок прежде всего, демократия постольку-поскольку.

Не согласен сразу по трем направлениям.

1. Не вижу таких приоритетов в головах наших политиков. Постоянная песня у них – про социальную защищенность, про рынок с человеческим лицом, про опасность дикого капитализма (безотносительно к тому, что они повторяют эти мантры, не имея ни малейшего представления об их содержании; впрочем, эти обороты и так лишены практического значения). Что такое “построение демократического государства”, которому якобы Ельцин не уделяет должного внимания в силу озабоченности экономическими реформами? Я скорее склонен видеть даже излишний формальный легализм Ельцина (например, разгон Верховного Совета мог быть осуществлен на полтора года раньше, и прошел бы “на ура”, как в Перу). Танцы и пляски вокруг анекдотичного Конституционного суда тому примером.

2. Не вижу таких приоритетов в политике наших политиков. Экономическая реформа если и идет, то, как говорится, из нужды, вкривь и наискосяк. Зато органы и институты государства плодятся и ветвятся. И они очень даже демократичны – региональные лидеры избираются и переизбираются. Д.Фурман сам писал как-то, что мы имеем такую оппозицию, какую заслуживаем – то есть речь идет не об отсутствии институциональных механизмов, а о несоответствии господствующей идеологии нашим представлениям о ее желаемом направлении.

3. Наконец, я абсолютно убежден в несоизмеримости, несравнимости – а не просто очередности в рамках иерархии приоритетов – принципов свободы (то есть рынка, то есть частной собственности) и демократии. Д.Фурман ставит вопрос, что ценнее – “свобода и демократический правопорядок или рынок и экономическая эффективность”. Считаю само противопоставление неверным. Демократия – это не свобода; это частная форма несвободы, при которой определенное неким образом меньшинство вынуждено подчиняться решениям большинства. Свобода – это рынок. На рынке осуществляются только те операции, в которых заинтересованы все их участники. Рынок определяется как взаимодействие людей, не опосредованое насилием, как совокупность сделок.

Это фундаментальный вопрос, и я нашел только самые ограниченные рассуждения по этому поводу в современной западной литературе. Из современных и известных мне авторов последовательнее всего это развивает Ганс-Герман Хоппе, а из классиков никто не превзошел Людвига фон Мизеса. В массе же (и массе обществоведов) господствует неотрефлектированное убеждение, что чем больше демократии – тем лучше. Достаточно вдуматься в суть этого утверждения, и – надеюсь – станет ясной его ошибочность. “Больше демократии” может быть “лучше” только в ограниченной ситуации сохраняющегося объема государственного вмешательства (т.е., если прописка – то решением выбранного мэра, а не первого секретаря обкома; если цензура – то установленная парламентом, а не ЦК КПСС).

В целом же ситуация прямо противоположна: чем меньше государственного вмешательства (в том числе в демократической форме) – тем лучше. Иначе мы должны были бы приветствовать, как позитивное явление, введение демократических государственных норм в области эстетики и научного дискурса (очевидно ведь, что демократии станет “больше”).

1. “Определенность” государства

Д.Фурман совершенно прав в том, что в период “перестройки” задачи национальной государственности имели приоритет.

При этом я не убежден, что история действительно открывает нам подлинно альтернативные варианты. Д.Фурман склонен противопоставлять испанский пример (избежание распада) – опыту нашему, чехословацкому и т.д. Я был бы осторожнее в оптимистических оценках испанской консолидации. И баскские, и каталанские провинции до сих пор находятся в процессе самоидентификации – языковой ареал не совпадает с границами исторических областей, что в каком-то смысле может быть уподоблено ситуации фатально разрозненных курдов. Однако совершенно очевидно, что и баскский, и особенно каталанский языки находятся в стадии наступательного роста; следующее поколение будет вырастать в атмосфере практически полного господства именно местных языков в школе, на улице, в телевидении.

Вспоминается в этой связи, как весной 1990 года я попал в Вену на маленький семинар по вопросам реформ в соцстранах. Когда я заявил, что условием успешных реформ СССР является его скорейший распад, это прозвучало как нечто неприличное. Почтенная публика была шокирована. Там присутствовали чехословаки (в том числе бывший до недавнего времени министром иностранных дел Чехии Зеленец) и югославы, кажется, из какого-то демократического движения. Они язвительно стали спрашивать меня, не ожидаю ли я распада и их стран. Мой утвердительный ответ их просто поразил, а югославы даже в возбуждении выбежали из зала. И, как говорится, не прошло и пары лет...

Так что в перспективе, скажем, двадцати-тридцати лет я бы не много поставил на испанское единство.

Зато, глядя назад на историю распада трех славянских федераций (СССР, СФРЮ, ЧССР), я бы придал меньшее значение формальной легалистике (праву наций на самоопределение, отсутствию формальной нормы о безусловном приоритете союзного права, окончательному характеру решений Верховных судов союзных республик), чем я придавал им тогда. Насколько помнится, в Югославии и Чехословакии не было никакого права на выход из федерации... Вопросы государственного суверенитета – не правовые по своей природе, и, скажем, эстонцы могли искусно играть с существующими нормами только потому, что знали – Москва не готова прервать эту игру.

Отмечу, кстати, что непонимание такой, казалось бы, очевидной вещи, что справедливый демократический советский союз был невозможен, полностью перечеркивает все положительные характеристики, которые Д.Фурман склонен выдавать Горбачеву. Считаю, что Горбачев войдет в историю, как человек, который из множества доступных генсеку возможностей сделать зло воспользовался далеко не всеми (еще вопрос, насколько он был вынужден ограничить свой произвол не до конца известными нам фактами упрямой экономической реальности и насколько его реформы оказались непредвиденным результатом хитроумного плана по выстраиванию новой умозрительной конструкции; последний аспект очень хорошо раскрыт в книге Levesque “Enigma of 1989” и свидетельствует о том, что дешевый маккиавелизм в политике Горбачева вовсе не сопровождался ни здоровым расчетом, ни адекватными ресурсами). Ельцин, при множестве совершенных глупостей и злодеяний, останется человеком, который совершил нечто – а именно, мирно распустил СССР.

Д.Фурман сам признает, что “Горбачев и его соратники” оказались не готовы к взрыву национальных страстей. Я это могу выразить иначе – они оказались просто безнадежно слепы. Только жизнь в рамках “московской парадигмы” могла позволить политически ангажированному человеку воображать, будто национальный вопрос в СССР носит второстепенный характер. И опять – как же можно утверждать, что Горбачев “верил во всесилие экономических реформ”? Где в его трудах обнаруживается стремление к экономическим реформам? Все, к чему он стремился в области экономики, может быть названо одним словом – “кукуруза”. "Кукуруза" есть символ поиска волшебного средства мгновенного роста благосостояния с минимальными усилиями (Хрущев ведь тоже стремился к добру).

Наконец, очевидно, что приоритетом для Горбачева была как раз и не экономическая реформа, а сохранение Союза любой ценой – так что упрекать его в “слепом экономизме” не приходится. Д.Фурман совершенно прав, говоря, что сперва надо решить вопрос о том, в каком государстве мы живем; Горбачев этот вопрос для себя решил однозначно и определенно – он хотел жить в союзном государстве. Беда в том, что это решение было ничем и почти никем не подкреплено.

Д.Фурман полагает, что Горбачеву надо было форсировать выборы и т.д. По его мнению, если бы удалось вовлечь представителей народов СССР в процесс выборов, то они бы признали и легитимность Союза. Но ведь это не подтверждается фактами! Прибалты участвовали в союзных выборах – и сохранению Союза это никак не помогло.

Вообще тезис о легитимности избираемого органа как функции степени демократизма его избрания – неочевиден. Возьмем тех же прибалтов – ясно, что их выборы их Верховных советов, в отличие от союзных выборов, проходили совсем не демократично. И тем не менее именно эти номенклатурно избранные Верховные советы, дрейфуя за общественным мнением, провозгласили суверенитет и доказали превосходство своей легитимности над союзными органами. Различная демократичность органов власти различных уровней в СССР была, без сомнения, функцией времени – страна “просыпалась” постепенно и неравномерно. В начале были выборы 1987 года – в местные органы власти. Они прошли под полным контролем властей, и все попытки как-то поучаствовать в них (в моем родном Ленинграде – со стороны нарождающихся “неформалов") были пресечены. Последующие выборы были все более “легитимны” просто в силу того, что процесс набирал силу. Как показывает пример Прибалтики или той же Грузии, если есть подлинное национальное движение, то по его волне поплывет любой парламент, как угодно избранный. Наоборот, самым интересным фактом истории союзного парламента было то, что он оказался неспособен преодолеть свою искусственность. Казалось бы, сама напрашивалась историческая аналогия с появлением Национального собрания из Генеральных штатов; в свое время я даже предлагал Юрию Болдыреву (по тогдашним понятиям – одному из ведущих российских демократов в союзном парламенте) не позднее осени 1989 года выдвинуть лозунг изгнания депутатов “от общественных организаций”. Идеальнее всего было бы, если бы депутаты от РСФСР сконституировались как (прото)парламент России. Практический аргумент сводился к тому, что выборы республиканских парламентов в 1990 перечеркнут всю реальную значимость парламента союзного. Насколько, кстати, не способны были это понять даже наши российские “демократические” союзные народные депутаты, видно из того, что никто из них не попытался избраться в Верховный Совет РСФСР (прибалтийские – избрались все) – а это было вполне законно, легко и беспроигрышно...

Был ли распад “неконтролируемым, хаотичным”? В определенном смысле, конечно, да – но неужели это должно скрывать от нас, во-первых, что такое эпохальное явление не могло происходить “контролируемым” образом и, во-вторых, что прошло оно фантастически безболезненно, бескровно, мирно и складно? Вспомним череду войн, сопровождавшую распад Турции, России и Австро-Венгрии в начале века... Конечно, можно говорить о “балканизации” – но что это означает? Реальная балканизация означала, что игроками на Балканах становятся уже не Россия, Австрия и Турция, а Сербия, Албания, Болгария и т.д. Конфликт спускается на уровень-два ниже, его урегулирование становится делом самих непосредственных участников, а не результатом “глобальной гроссполитики”.

2. Эффективный государственный аппарат

Не могу согласиться с мнением, что качество государственного аппарата важнее содержания “придуманных” планов реформ и приватизаций.

Как говорил еще Сталин – “других писателей у меня нет”; все разговоры о реформе государства в смысле искоренения воровства и т.д. – это на 90 процентов демагогия или добрые пожелания на манер “если бы директором был я” (особенно – если в отрыве от экономических реалий). Российское общество изотропно. Если воруют – то воруют все. Единственный способ немедленно избавиться от ворующего паразитического аппарата – не реформировать его (это невозможно в краткосрочной перспективе, а демократическое общество в период кризиса заставляет политиков ориентироваться исключительно на немедленные результаты), а ликвидировать. За что Горбачеву положен памятник – так это за то, что цензуру он не реформировал, а ликвидировал. Чего история не простит Гайдару – это того, что он фактически создал новые слои аппарата (таможенного, налогового).

Но есть и более важный аспект. Полагаю, что не совсем правильно рассуждать: “при каком правительстве лучше проводить реформы?” Это так же, как рассуждать, не лучше ли было бы, если бы ворота концлагерей распахнули не Берия с Хрущевым, а Столыпин, Бухарин, Гомулка или Ференц Надь. Иначе говоря, приватизация и рынок при любом правительстве лучше их отсутствия.

Пол Джонсон в своей книге “The Birth of the Modern” делает интересное наблюдение. Он сравнивает организацию земельной колонизации и рынка земель в 1830-е годы в США и Канаде. Его вывод таков – в США злоупотреблений и спекуляции было много больше, чем в Канаде, где практиковался рестриктивный подход. В результате же США смогли развиваться гораздо быстрее и с большим приростом национального благосостояния. Более того – можно задаться вопросом: что в XVIII веке бросалось в глаза современникам, когда они писали об Англии? Ответ: всеобъемлющая коррупция парламента и правительства (об этом прекрасно писал Шлоссер). Практический вывод – для простого человека и всеобщего прогресса экономические свободы неизмеримо важнее неподкупности государственного аппарата.

Когда-то я тоже полагал, что государство должно быть “сильным”. Сейчас – убежден, что это просто ложная метафора. Оно может быть сильным – так было в Чили, и чилийская реформа несет заметный отпечаток этой “силы”. Но в этой “силе” нет никакого долженствования; эта “сила” не является ни самостоятельным благом, ни необходимым условием прогресса в какой-либо области. Подлинная сила Пиночета была и остается не в прямолинейной “силе” государства. В конце концов, он ведь изначально не был ни инициатором переворота, ни его лидером. Мало ли диктаторов было в мире! Сила Пиночета и источник его успеха, его уникальной роли диктатора, уступающего власть с чувством выполненного долга и с поднятой головой – состоит именно в том, что у него была осознанная, продуманная, содержательная и непротиворечивая программа в области идеологии и экономической политики. Его власть была не беспринципна, а принципиальна. Его пример свидетельствует о первичности идеологии, а не государственного аппарата.

Аппарат в России плох – говорит Д.Фурман. Трудно возразить. “Осуществлять через него рыночные реформы было практически невозможно” – вот его вывод. Не согласен. Подходил ли аппарат Берия-Круглова-Серова для реформ лагерей и тюрем? Значило ли это, что надо было все оставить как есть вплоть до появления нового аппарата? Нужен ли вообще особый аппарат для либерализации? Для разрешения?

Возьмем ту же Эстонию. По определению, они должны были оказаться практически вообще без аппарата – русских начальников сняли, к власти пришли новички без опыта и т.д. В результате сегодня, по моему убеждению, Эстония является самой продвинутой из числа бывших соцстран и, более того, входит в очень ограниченную группу стран, проводящих подлинно инновационную экономическую политику (к их числу я отношу также Гонконг, Чили и Новую Зеландию).

Произошло ослабление государства, пишет Д.Фурман, то есть подрывается основа основ эффективного рынка. Это “то есть” представляет, по моему убеждению, подлинный миф XX века, самое злосчастное заблуждение современности. Представление о необходимости могучего государства для эффективного рынка ничем не доказывается и не обосновывается. Это всего лишь необсуждаемая догма, которую проповедуют десятки тысяч американских профессоров...

3. Конституция

Д.Фурман говорит о конфликте “концепции Президента” и “концепции Советов” в последние годы СССР. Мне кажется, можно найти более простое объяснение происходящим коллизиям.

Формальная демократия с выборами через каждые 4-5 лет, со сложным взаимодействием разных учреждений – это инструмент среднесрочного действия. В среднесрочной перспективе проигрыш на выборах – не трагедия, а эпизод; выигрыш, победа – не мандат на реформу всего и вся, а временный контракт, который требуется подтверждать через несколько лет. На выборы выносятся вопросы текущие, а не базовые. Эта схема не соответствует революционной ситуации, когда каждый спор может оказаться решающим, каждый проигрыш – окончательным. Здесь каждый заново сформированный орган власти противостоит другим, избранным вчера – и это связано с тем, что отражает он новые настроения, изменившиеся за последние три месяца.

Революция – не лучшее время для конституционного творчества. В этом не цинизм, а признание неустоявшегося настроения умов. Я не считаю конституцию США великим достижением (статьи конфедерации мне кажутся гораздо более правильными), но сам факт того, что она была немедленно по принятии дополнена важнейшими поправками (Биллем о правах), говорит о ее изначальной ущербности.

А мы упрекаем Ельцина за то, что в октябре 1991 года он говорит не столько о новой конституции, сколько о рынке! Да помним ли мы октябрь 1991 года? Угрозу голода, холода, атмосферу неожиданного отчаяния, очередей и карточек? Ельцин выступает как представитель новой российской власти – от него ждут не конституционных изысканий, свидетельствующих о его собственной недостаточной легитимности, а реального и немедленного дела. Если и был момент, когда вопросы экономических действий ненадолго оказались действительно первостепенными для российских властей, так это последние месяцы 1991 года.

Как известно, американская конституция писалась тоже с целью экономической реформы (легитимизации фискальной независимости федерального правительства) – а в России конституция уже была; можно было прямо переходить к экономике.

Вспомним 1991 год подетальнее – конституционализм уже достаточно дискредитирован Горбачевым, издевательским проектом “союзного договора”, позором Ново-Огарева. Наконец, наконец – ведь был же составлен и подписан Федеральный договор как “вторая конституция” России. Так что упреки в недостаточном конституционализме с Ельцина надо снять.

Вообще, говоря о конституции, вижу крайне интересную тему – развитие имплицитной конституции. Очевидно, что представление о писаном тексте конституции как механизме общественного устройства если и возможно, то только в очень длительной перспективе. В текущем режиме нереалистичная конституция останется просто клочком бумаги. Но даже и без писаного текста можно вычленить какие-то “органические законы и принципы”, свойственные стране. Они отражают доминирующую идеологию – и поэтому более устойчивы, чем писаные тексты.

В этой связи очень характерно, что страны Восточной Европы и бывшего СССР начали свои конституционные эксперименты с разных точек, а пришли – независимо друг от друга – к двум базовым моделям. В Восточной Европе и Прибалтике (с возможным исключением Сербии, Хорватии и Македонии, хотя уверенности и нет) сложилась парламентская система, в остальных бывших республиках – президентская. Соответственно, решающими оказываются выборы – там парламентские, а здесь президентские. Почему бы это так?..

На этом фоне “эмпирические” исследования Линца и иже с ним выглядят, должен признаться, неубедительно. Они исчисляют и утверждают, что парламентские республики более устойчивы, чем президентские. Но можно ли всерьез утверждать, что выбор той или иной модели правления оказывается решающим? Не вернее ли предположить, что страны, где по каким-либо причинам демократическое правление оказывается более устойчиво, более склонны выбирать парламентскую форму (как более гибкую, чувствительнее настраиваемую и т.д.)? Что страны с неустоявшейся структурой и массовым самосознанием, со сравнительно расколотым электоратом приходят к необходимости личной концентрации власти? В этом смысле президентская структура может интерпретироваться не как причина неустойчивой демократии, а как ее симптом. Наконец – самый главный недостаток всей “демократометрики” состоит в том, что ее адепты так и не научились взвешивать свои результаты, без чего всей этой псеводстатистике грош цена (точнее сказать, взвесить их невозможно в принципе – так тем более грош цена). На одной стороне может находиться пригоршня мелких парламентских демократий – а на другой США! Простой умозрительный пример – если завтра США расколются на 50 государств, то ведь ничего в реальности не изменится, а статистика демократий президентских против парламентских “поплывет”...

4. Партии и общественная поддержка реформ

Ельцин упрекается в “непартийности”. Но из чего следует, что свободное общество должно быть партийным? Что демократия должна быть партийной? Что Россия должна быть партийной? Мы не делимся на “партии” кока-колы и пепси-колы – на рынке партии не нужны. Выбирая президента фирмы, акционеры не разбиваются на постоянные партии и блоки. Назначая руководителей цехов, президент фирмы не исходит из партийной борьбы между кандидатами на этот пост. Из чего же вытекает наша неизменно положительная оценка самого наличия партий, стремление навязать само их создание?

Когда Линц и Степан говорят, что Ельцин “ошибся”, не создав партию, то подразумевают, безусловно, ошибку с какой-то высшей точки зрения, точки зрения “науки”. Если бы Ельцин сказал, что дважды два пять, то мы могли бы уверенно утверждать, что он ошибся – так как нам известен правильный ответ. Но в нашем случае никакая наука не дает логического доказательства необходимости партийности вообще. Может быть, Ельцин ошибся в том смысле, что не уловил требований момента, очевидных для Линца и Степана? Но 1991-1993 годы были расцветом Ельцина как интуитивного политика; он ошибался во многом (между прочим, в вопросах экономической реформы он ошибался в именно первом, математическом смысле – потому что экономика как наука доказала определенные истины), но умения “держать руку на пульсе народа” не потерял. Я бы сказал, что Ельцин был (и даже во многом остается) гигантским заменителем социологических опросов – по его словам и делам можно было отслеживать динамику того, что реально думает население России. И если в чем-то можно быть абсолютно уверенным, так это в том, что Россия остается полностью непартийной страной. партий в России нет. В других республиках депутаты, даже выбранные индивидуально по округам, стихийно сбивались в идеологические партии. В России депутаты, даже выбранные по партийным спискам, стремятся уйти в свободное плавание.

Нужны ли вообще доказательства российской непартийности? Я столкнулся с ней как с поразительным явлением во времена эйфории демократических выборов 1989-1991 годов. Наблюдая процесс кристаллизации реальных демократических институтов из перенасыщенного раствора “советской демократии”, я заметил резкое различие между поведением демократически ориентированных депутатов новоизбранных советов в России и в национальных регионах.

В национальных регионах депутаты очень быстро сгруппировывались в идеологически ориентированные фракции, нацеленные на реализацию какой-либо определенной программы, находили себе лидера, организатора. В случае господства в данном выборном органе они выдвигали своих лидеров в руководство советов и правительств.

Совсем не так обстояли дела в России. Каждый демократ (не в кавычках, а демократ по убеждениям) представлял лично самого себя и “избравший его народ”, а не конкретную программу. Программа была у всех своя, а по сути – у всех одна. Она состояла в чем-то вроде построения доброго интернационала по рецепту Гедали из “Конармии” – и при этом эта программа разделялась широкими массами демократически ориентированного населения. Но эти депутаты сталкивались с гигантскими трудностями, когда речь заходила о выборе председателя совета или другого формального руководителя. И в Москве, и в Ленинграде эту проблему удалось решить только путем призвания “варягов” – Попова и Собчака – то есть “демократов”, уже завоевавших себе особо высокий статус в союзном парламенте. И так продолжается до сих пор – лидеры в России формируются исключительно по линии непартийного статуса – заработанного вне партийного строительства. По мере развития источники этого статуса меняются – раньше им могли быть журналистская работа, борьба против советского режима, работа в милиции или медицине, известность в кино и литературе. Теперь эти источники уступают место хозяйственной деятельности, бизнесу, бывшему политическому опыту, независимой военной карьере, вызывающему политическому поведению. Но партийности как не было, так и нет.

Неужели можно серьезно говорить о том, что какие-либо текущие политические решения могут сразу изменить такую фундаментальную социальную реальность? Что “декретирование” партий может привести к их реальному созданию? Все упреки Ельцина в недостаточной партийности парируются указаниями на смехотворные и немощные “партизоиды”, созданные политиками непосредственно следующего за Ельциным ранга – НДР Черномырдина, ДВР Гайдара, ПРЕС Шахрая.

Наоборот, Д.Фурман сам, кажется, указывал, что американская конституция изначально не предусматривала феномена партийности (предложив проигравшему на выборах должность вице-президента). Когда же в американской политике сложились реальные идеологические партии (а не дерущиеся за кусок пирога клики, как в сегодняшней России), оказалось, что формальные институты политического устройства легко адаптируются к их существованию. Еще одно эмпирическое доказательство первичности идеологии и вторичности институтов!

Возвращаясь к тексту Д.Фурмана, не могу не признаться в том, что испытываю чувство неловкости, когда сравниваю его утверждение об “антикоммунистической истерии” Ельцина (по мне, так даже все наоборот – вот и архивы ЦК снова засекречиваются...) с характеристиками, которые он раздает Франко (“кровавый фашистский палач”), Валенсе и Гамсахурдиа. Во всяком случае, по степени авторитаризма, по масштабам недемократизма и прямого кровопролития два последних президента несравнимо уступают и Горбачеву, и Ельцину. А говоря отдельно о Валенсе, я готов доказывать, что он должен войти в пантеон государственных деятелей двадцатого века как подлинный благодетель человечества.

Зато с чем я готов полностью согласиться, так это с идеей об элементе плодотворности, содержащимся в факте победы коммунистов в ряде восточно-европейских стран. Эта победа закрепила рамки сложившегося в этих странах демократического консенсуса. В ее результате очерчены границы “отката”, “реакции” – и границы эти оказались не слишком широки. При этом, однако, надо не забывать, что в самой успешной стране – Эстонии – никакого возврата коммунистов не предвидится, равно как и в Латвии, Чехии, Хорватии и Словении. Так что ренессанс Квасьневского и Бразаускаса (замечу – оказавшийся не слишком долгим) – это не достижение, не успех демократии, а индикатор как укорененности демократических институтов, так и социалистических заблуждений.

Опять же – и Квасьневский, и Бразаускас представляли партии (хотя оба поспешили от них отречься, будучи избранными). По самому смыслу слова “партия” настоящая идеологическая политическая партия не может быть одна; она противостоит другим партиям (в однопартийных системах типа СССР, Китая и Мексики речь должна идти не о партиях, а об организациях другой природы). В отличие от Польши и Литвы нашей КПРФ другие партии не противостоят; она сама, по сути, партией не является. При этом полагаю, что согласие Ельцина на формирование “правительства народного доверия” на базе КПРФ было бы не самым плохим ходом – такое правительство не сделало бы ничего подлинно драматического, но просто довело бы экономику до болгарского состояния. Как либерал, я бы усмотрел в таком развитии событий более благоприятный сценарий в смысле общественного образования и отказа от господствующих мифов и иллюзий об экономической политике властей.

Но угрозы власти наша партийная система сама по себе не представляет – хотя бы по той простой причине, что ее, этой партийной системы, не существует. В результате догматических представлений “драфтеров” нашей конституции (говорят, что идею активно предлагал В.Шейнис) создан искусственный механизм формирования партийных списков как инструмент заполнения новых синекурных вакансий. Не сомневаюсь, что он будет уничтожен, как был уничтожен союзный парламент – о нем будут жалеть только лично пострадавшие депутаты.

Д.Фурман говорит, что “если есть тори – есть виги...., если есть Ельцин и наши “демократы” – есть КПРФ и ЛДПР”. Соглашаясь с первой частью, предлагаю переформулировать вторую: “пока существуют партийные списки на выборах – есть КПРФ и ЛДПР”.

* * *

Согласен с тем, что можно говорить об ошибках Горбачева, хотя для меня – который ни разу с ним не общался – ни из чего не следует, что он действительно “стремился к демократии” и собирался ее “строить”.

Как раз наоборот: мне видится, что он-то и стремился к власти (к чему еще может стремится комсомольско-партийный аппаратчик, изобретавший ипатьевский метод?). В какой-то момент он решил (не существенно, каким образом – Бурлацкий какой-нибудь подсказал, Андропов “наработал” или как еще), что инструментом сохранения и упрочения власти может быть “экономическая реформа” как ее понимали наши шестидесятники – свобода директорам, кооперативы, стимулы, внимание к человеческому фактору и прочие благоглупости. Не заладилось. Решил поиграть в “новые подходы” для охмурения Запада и собственного народа. Обнаружив, во-первых, что процесс становится самодвижущимся и неуправляемым, а во-вторых, что роль “либерализатора” приятна и выгодна – не препятствовал процессу, так как не понимал, к чему он может привести. Когда попытался остановить, было поздно. Был способен только на страусиные реакции (“не знал” о Вильнюсе и Баку, ввел шулерские “собрания избирателей” и “представительство от общественных организаций”). Органически не способен к принципиальности – видимо, даже не понимает, что это такое. Порядочных людей не ценит – просто любуется на себя самого в их окружении, если им сопутствует общепризнанная слава и репутация. Когда речь идет о реальной свите – выбирает подонков вроде Павлова и Янаева. Наконец – я помню золотые слова самого Д.Фурмана, что, де, сращивание детей номенклатуры с образованием и культурой перерождает саму номенклатуру. В лице Горбачева советская номенклатура еще раз доказала свою неспособность к эффективному самовоспроизводству. В нем оказались заложены иные матрицы, чем в Хрущева и Суслова. Матрица Горбачева, к счастью, уже не настолько бесчеловечна, как у его предшественников. Ошибки же Горбачева проявляются в том, что власть ему удержать не удалось – не более чем.

Кстати – отрывочные публикуемые документы говорят о том, что наши геронтократы тоже были не чужды горбачевским слабостям. Как боялись они вторжения в Афганистан! Более того – совсем недавно, прочитав протоколы политбюро за декабрь 1981 года, я был потрясен, увидев, что они прямо зарекались устраивать какое-либо вторжение в Польшу, занимались исключительно уговариванием Ярузельского и готовы были стерпеть приход "Солидарности" к власти – их заботил только вопрос ненарушения военных перевозок в ГДР!!! [Детальный анализ – в материалах Международного исторического проекта “Холодная война”, например, в бюллетене № 11; хотя, впрочем, за 1980 год доступны и документы совсем иного плана – добавление 2000 года – Б.Л.].

Наоборот, вопрос о Ельцине не так прост. При всем негодовании, ненависти и презрении, которое только и можно испытывать к организаторам чеченской войны (они же – организаторы гражданских войн в Таджикистане, Азербайджане, Грузии и Ингушетии), Ельцин остается несравнимо более загадочной фигурой, нежели какой-нибудь Шахрай, Грачев или кто там еще. Объяснять все его “жаждой власти” – не получается.

В конце, кто же не жаждет власти – во всяком случае, такой человек по определению никогда не сможет оказаться у власти. То, что Горбачев в конце концов покинул власть, говорит не об отсутствии властолюбия у него, а о том, что он полностью растерял любую поддержку со стороны кого-либо. Его судьба чем-то напоминает судьбу Николая Второго. Если не быть постоянно завороженным обстоятельствами его трагической гибели, то просто поражает, как всемогущий император мгновенно, с сегодня на завтра, превратился в забытого страной человека-никто. Говорят, один только Зубатов покончил с собой, узнав об отречении. В общественном сознании Николай вдруг оказался в далеком прошлом, в одном ряду с Павлом Первым и Анной Иоанновной. Он мгновенно перешел из области текущей жизни в область неинтересной истории, той истории, где гвельфы воюют с гибеллинами. Чрезвычайная Комиссия Временного Правительства обсуждала перипетии правительственных дрязг, но сама личность царя была как-то особенно неинтересной даже ее членам. А ведь речь идет о человеке, лично принявшем решение о начале мировой войны!

Возвращаясь к Ельцину, надо помнить, что “новый Ельцин”, в отличие от Горбачева, Бразаускаса или Шеварднадзе, прошел через некое чистилище – и ни из чего не следует, что для него это было легко. Я прекрасно помню XXVII съезд КПСС (кажется, это был 1986 год). Кроме удивительно бессовестной речи Горбачева, – удивительной тем, что она даже формально представляла собой не отчетный доклад, как требовалось уставом партии, а некие директивы на будущее, то есть генсек, не задумываясь, сам освободил себя от ответственности за все прошедшее, – интерес вызвали только две речи. Шеварднадзе высказал незакостенелые соображения о внешней политике, но самым сильным впечатлением была все-таки речь Ельцина. Из партийных работников он единственный – до сих пор! до сих пор! один он, ни Яковлев, ни Горбачев, никто! – заговорил о том, почему же он сам раньше молчал о тех недостатках, которые сейчас все так стремятся вскрыть и исправить. И прямо, откровенно сказал – молчал, потому что боялся. Кто его тянул за язык? Зачем он это сказал? Как это может вписаться в стратегию борьбы за власть? Для меня этот поступок члена Политбюро сравним с поведением Твардовского, десять лет мучительно вылезавшего из той шкуры, в которой тысячи его коллег всю жизнь мечтали очутиться.

Сознательно не говорю о текущей политике Ельцина на постах первого секретаря МГК – это все определялось его традиционными воззрениями и не существенно. Важнейший эпизод всей жизни Ельцина – это октябрь 1987 года, когда он оказался не такой, как все. Его поведение можно считать глупым, безрассудным, вредным для перестройки – но никто не сможет объяснить его в терминах борьбы за власть. Его триумфальное восхождение к власти ни в малейшей степени не было результатом интриг, ловких обманов и т.д. И как же Д.Фурман может утверждать, что “нет ни малейших оснований считать, что этот человек стремится к демократии”? Напротив – я бы сказал, что “этот человек” продолжает олицетворять российскую демократию со всеми ее плюсами и минусами. Это кажется мне настолько очевидным, что я ограничусь всего лишь одним замечанием, и то только потому, что оно, несмотря на его очевидность, очень редко делается. Если Горбачев вошел в историю как автор специального закона о защите чести и достоинстве самого себя, то Ельцина продолжают поливать грязью все кому не лень. Помимо чисто моральных и личностных выводов, политолог может сказать, что это свидетельствует о неизмеримо более прочной общественной поддержке, которой пользуется Ельцин, а такая поддержка и служит мерилом “демократичности”.

В вину Ельцину Д.Фурман ставит “приоритет капитализма над демократией, невнимание к вопросам морали и правопорядка, нетерпимость к противникам” – правда, немедленно перенося ответственность на “сотни журналистов, политологов, экономистов”. Однако сам список прегрешений кажется мне сомнительным.

Насчет нетерпимости к противникам – где она? Если начальник не терпит противников в своем собственном учреждении, то это только естественно. Будучи же вне узких рамок федеральной исполнительной власти, противники Ельцина чувствуют себя, как правило, исключительно комфортабельно и вольготно. Не должен же Ельцин доказывать свою “терпимость”, специально вербуя своих противников в свою же администрацию?

Невнимание к вопросам морали и нравственности – но о чем это речь? Это очень похоже на максимально расплывчатое обвинение – кто же из смертных безгрешен в вопросах морали и нравственности? Что такого особенного совершил Ельцин, чтобы предавать его анафеме? Его прегрешения велики – тут и хозяйственная империя Бородина, и все Тарпищевы с Лужковыми, но ведь все это ничто по сравнению с государственной тотальной безнравственностью СССР и КПСС.

Наконец, о приоритете капитализма над демократией. Я снова отказываюсь признать приоритет демократии над капитализмом. Если капитализм – это свобода (а что же это еще?), то любое укрепление демократии, – то есть институционализированной несвободы, – не может не быть ничем, кроме ухудшения капитализма по сравнению с либертарианским идеалом. Социалист Гитлер пришел к власти абсолютно демократически. Линкольн развязал ужасную войну, придя к власти совершенно демократически. У демократии есть единственное преимущество перед диктатурой – она позволяет большинству осуществлять свою власть без гражданской войны. Демократия не является условием свободы сама по себе.

Полностью поддерживаю логику Д.Фурмана, когда он сравнивает Россию и Чехию. Сравнительная легкость чешского перехода к демократии и т.д., безусловно, свидетельствует об изначальной подготовленности Чехии к нынешней модели государственности, в то время как наши трудности определяются вовсе не (не исключительно) личными недостатками господ Г. и Е.

Но давайте попробуем взглянуть попристальнее. Тогда окажется, что нынешняя демократическая Чехия – это не просто безболезненное порождение бархатной революции; становление нынешней Чехии – это результат тяжелейшего процесса устаканивания чешского национального самосознания, мечущегося между легалистично-историческими воспоминаниями (которые диктуют исторические западные границы, включение трех миллионов немцев и их трагическое выселение – все это толкало Бенеша в объятия Сталина – а также тридцать лет вражды с Польшей из-за тешинского клочка) и национально-этнографическими притязаниями (которые диктовали этнографические границы на востоке и юге, стоившие Чехословакии множества конфликтов – ведь ликвидация предвоенной Чехословакии произошла не в результате мюнхенской цессии Судет в 1938, а в результате конфликта со Словакией в 1939 – включая оккупацию 1968 года). Более того, сама оккупация в 1968 году и неспособность Гусака стать вторым Кадаром парадоксальным образом привели к определенным благоприятным результатам – чешская правящая элита после 1968 года оказалась в состоянии глубокого отчуждения от общества и могла быть безболезненно сметена. С другой стороны, в Чехии сохранялись массовые круги (полу)пассивной, но внесистемной интеллигентной оппозиции, послужившие источником рекрутирования новой власти. Все это к тому, что схематическая рубрикация “случаев демократизации” по заранее заданному набору формальных критериев (а ведь только в этом и может состоять суть западной “демократометрики") изначально бесплодна...

* * *

В конце статьи Д.Фурмана речь идет о “неизбежности” демократизации. И здесь я полагаю, что процесс этот может быть адекватно понят исключительно в рамках концептуального противопоставления естественнонаучного мира и мира человеческой деятельности.

В естественнонаучном мире господствует принцип каузальности (естественнонаучное знание состоит в утверждениях, что такое-то сочетание факторов должно привести к тому-то и тому-то).

В мире человеческой деятельности господствует принцип телеологичности (в мире людей все происходит в результате действий людей, а действуют люди всегда и исключительно целенаправленно, хотя в вопросе адекватности своих действий своим же целям они вполне могут заблуждаться).

Таким образом, демократия как особый вид устройства отношений между людьми может порождаться только определенным направлением человеческой деятельности, которая, в свою очередь, обусловлена состоянием умов и представлений о желательном устройстве общества. Д.Фурман сам прекрасно и неоднократно показывал, как особая динамика религиозных убеждений привела кальвинистов к открытию демократии, до того вообще неведомой.

Либеральная идеология распространяет идеалы свободы и демократии. Однако в этом нет ничего естественного или неотвратимого. Мы всегда склонны рассматривать события нескольких последних десятилетий как манифестацию исторической неизбежности – а ведь они могут оказаться краткосрочной флюктуацией, случайной аберрацией.

Торжество демократии – феномен совсем недавний, и убеждение в его естественной обусловленности ни на чем не обосновано. Конечно, содержание идейной сокровищницы человечества меняется только в сторону прироста, и достижения либеральной и демократической мысли уже невозможно вычеркнуть. Но в каком состоянии они будут пребывать – предсказать невозможно.

Практически же это означает, что представления о том, что если “сконструировать” определенную конституцию и устройство государственных институтов, то и общественное развитие пойдет по заранее предсказуемым образцам с неизбежностью естественно-научной каузальности – абсолютно ошибочны. “Случай России” будет развиваться не так, как это таинственно предрешено ее конституцией или неизменными национально-культурными традициями, а так, как будут думать и действовать жители России.

Март 1998 г.

Вернуться наверх
Вернуться на оглавление архива 1999-2004

Вернуться на оглавление раздела "Клуб"